Что касается поведения Монтони в истории с письмами к г.Кенелю, то она не могла отрешиться от некоторых сомнений. Хотя он, может быть, действительно ошибался насчет ее записки, но она сильно подозревала, что потом он упорствовал в своем заблуждении нарочно, чтобы заставить ее подчиниться его желанию устроить ее брак с графом Морано. Было ли это так, или нет, во всяком случае Эмилия хотела объяснить все дело Кенелю и ждала предстоящего посещения его виллы с надеждой, нетерпением и страхом.
На другой день г-жа Монтони, оставшись одна с Эмилией, сама завела речь о графе Морано, выразив свое удивление по поводу того, что накануне вечером Эмилия не участвовала в катании по морю и что она так внезапно вернулась в Венецию. Тогда Эмилия рассказала ей все случившееся, выразила свое сожаление по поводу недоразумения между нею и Монтони, и просила тетку уговорить мужа, чтобы тот окончательно подтвердил ее отказ графу; но вскоре она заметила, что г-же Монтони были небезызвестны все подробности дела.
— Напрасно вы ждете от меня поддержки, — заявила тетка, — я уже раз сказала вам свое мнение об этом предмете и нахожу, что синьор Монтони, напротив, должен заставить вас согласиться на этот брак. Если молодые девушки иной раз бывают слепы к своим собственным выгодам и упрямо противятся им, то, слава Богу, у них есть друзья, которые помешают им делать глупости. Скажите, пожалуйста, какие у вас права претендовать на такую партию, какая представляется вам?
— Решительно никаких, — отвечала Эмилия, — поэтому я и прошу оставить меня в покое; я готова довольствоваться скромным счастьем.
— Что говорить, племянница, у вас все-таки большой запас спеси! У моего бедного брата, вашего отца, тоже немало было гордости, хотя, признаться сказать, ему нечем было и гордиться-то!
Эмилия, возмущенная этой неприязненной ссылкой на ее отца и желая в то же время отвечать в умеренном духе, колебалась несколько мгновений в смущении, и это было чрезвычайно приятно ее тетке. Наконец она проговорила:
— Гордость моего отца, сударыня, была направлена к благородной цели — к счастью, которое, по его твердому убеждению, может быть основано лишь на таких качествах, как доброта, знание и милосердие. Он никогда не пренебрегал людьми бедными и несчастными и презирал только тех, которые, имея случай быть счастливыми, сами делали себя несчастными, благодаря тщеславию, невежеству и жестокости. Поддерживать в себе такую гордость я сочту высшим благом.
— Ну, милая моя, я не намерена углубляться во все эти выспренние сантименты, предоставляю это вам. Мне хотелось бы только научить вас малой толике простого здравого смысла и посоветовать вам, от великой мудрости, не пренебрегать счастьем.
— Это действительно было бы не мудростью, а безумием, — возразила Эмилия, — потому что высшая цель мудрости именно и есть достижение счастья. Но вы должны согласиться, что наши с вами понятия о счастье совершенно различны. Я не сомневаюсь, что вы желаете мне счастья, но боюсь, что вы ошибаетесь насчет средств сделать меня счастливой.
— Я не могу похвастаться ученостью и образованностью, какую ваш отец счел нужным дать вам, — заявила г-жа Монтони, — и поэтому, признаться, не понимаю всех этих рассуждений о счастье; мне доступен только здравый смысл, и, право, хорошо было бы для вас и для вашего отца, если б и это было включено в ваше воспитание.
Эмилия была слишком взволнована этими словами, затрагивающими память отца, чтобы рассердиться на тетку.
Г-жа Монтони хотела продолжать, но Эмилия вышла из комнаты и ушла к себе; там ее окончательно покинуло мужество, и она залилась слезами горя и досады. Обдумывая свое положение, она каждый раз находила новую причину к огорчению. Перед тем она только что убедилась в злокозненности Монтони; теперь к этой неприятности присоединялось жестокосердное обращение тетки, которая хотела принести ее судьбу в жертву своему тщеславию. Ее глубоко возмущало бесстыдство, с каким г-жа Монтони хвасталась своей привязанностью к племяннице в то время, как замышляла погубить ее, пожертвовать ею и, наконец, язвительная зависть, с какой она осуждала характер ее покойного отца.
За те несколько дней, что оставались еще до отъезда в Миаренти, Монтони ни разу не заговаривал с Эмилией. На его лице можно было прочесть злобу и неудовольствие; но Эмилию крайне удивляло то обстоятельство, что он не упоминал ей о причине своего гнева; не менее удивлялась она и тому, что за эти три дня граф Морано ни разу не показывался у Монтони и никто даже не упоминал его имени. У нее возникало на этот счет несколько догадок. То она опасалась, что ссора между ними опять возгорелась и имела роковой исход для графа; то она надеялась, что утомление и досада на ее твердый отказ заставили графа наконец бросить свои притязания, то она начинала подозревать, что он пошел на хитрости, прекратил свои визиты и просил Монтони не упоминать его имени нарочно, в расчете, что Эмилия из чувства благодарности и великодушия даст согласие, хотя и не любя его.
Так проходило время в тщетных догадках и постоянно сменяющихся надеждах и страхах, пока не настал день, назначенный Монтони для отъезда на виллу Миаренти.
Монтони, решив пуститься в путь не раньше вечера, желая избегнуть жары и воспользоваться свежим бризом, — около часа до заката солнца сел со своим семейством на баржу, чтобы плыть по Бренте. Эмилия поместилась одна на корме судна и по мере того, как оно медленно скользило по реке, наблюдала роскошный город, все уменьшавшийся в отдалении, пока наконец его дворцы как будто стали опускаться в морские волны, между тем как наиболее высокие башни и церкви, освещенные заходящим солнцем, долго еще виднелись на горизонте, подобно тем облакам, которые в северных странах долго медлят на западной окраине неба, отражая на себе последние лучи солнца. Вскоре, однако, и они стали смутными и растаяли в отдалении; но Эмилия все не могла оторваться от необъятной картины ясного неба и беспредельного моря и чутко прислушивалась к шуму волн; взор ее переносился через Адриатику к противоположным берегам, находившимся, однако, далеко за пределами зрения, и она предалась воспоминаниям о древней Греции; эти размышления о классическом мире навеяли на нее ту чарующую грусть, какая овладевает всеми, кому случается видеть театр, где разыгрывалась история древних народов, и сравнить его теперешнее безмолвие и пустынность с былым величием и кипучей жизнью. Сцены из Илиады в ярких красках рисовались ее воображению; когда-то эти места кипели деятельностью и оглашались славой героев, а теперь лежат безлюдные, в развалинах, но по-прежнему милые сердцу поэта и сияющие в глазах его юной красотою.